Неточные совпадения
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы сладкое мученье
В нем рано волновали кровь.
Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим
огнемДуша воспламенилась в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные
чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
В пустыне, где один Евгений
Мог оценить его дары,
Господ соседственных селений
Ему не нравились пиры;
Бежал он их беседы шумной,
Их разговор благоразумный
О сенокосе, о вине,
О псарне, о своей родне,
Конечно, не блистал ни
чувством,
Ни поэтическим
огнем,
Ни остротою, ни умом,
Ни общежития искусством;
Но разговор их милых жен
Гораздо меньше был умен.
С этого времени его не покидало уже
чувство поразительных открытий, подобно искре в пороховой ступке Бертольда [Пороховая ступка Бертольда — Бертольд Шварц, францисканский монах, один из первых изобретателей пороха и огнестрельного оружия в Европе XIV века.], — одного из тех душевных обвалов, из-под которых вырывается, сверкая,
огонь.
С новым, странным, почти болезненным,
чувством всматривался он в это бледное, худое и неправильное угловатое личико, в эти кроткие голубые глаза, могущие сверкать таким
огнем, таким суровым энергическим
чувством, в это маленькое тело, еще дрожавшее от негодования и гнева, и все это казалось ему более и более странным, почти невозможным. «Юродивая! юродивая!» — твердил он про себя.
Самгин шел бездумно, бережно охраняя
чувство удовлетворения, наполнявшее его, как вино стакан. Было уже синевато-сумрачно, вспыхивали
огни, толпы людей, густея, становились шумливей. Около Театральной площади из переулка вышла группа людей, человек двести, впереди ее — бородачи, одетые в однообразные поддевки; выступив на мостовую, они угрюмо, но стройно запели...
Гнев и печаль, вера и гордость посменно звучат в его словах, знакомых Климу с детства, а преобладает в них
чувство любви к людям; в искренности этого
чувства Клим не смел, не мог сомневаться, когда видел это удивительно живое лицо, освещаемое изнутри
огнем веры.
Она ехала и во французский спектакль, но содержание пьесы получало какую-то связь с ее жизнью; читала книгу, и в книге непременно были строки с искрами ее ума, кое-где мелькал
огонь ее
чувств, записаны были сказанные вчера слова, как будто автор подслушивал, как теперь бьется у ней сердце.
Мгновенно сердце молодое
Горит и гаснет. В нем любовь
Проходит и приходит вновь,
В нем
чувство каждый день иное:
Не столь послушно, не слегка,
Не столь мгновенными страстями
Пылает сердце старика,
Окаменелое годами.
Упорно, медленно оно
В
огне страстей раскалено;
Но поздний жар уж не остынет
И с жизнью лишь его покинет.
Не только от мира внешнего, от формы, он настоятельно требовал красоты, но и на мир нравственный смотрел он не как он есть, в его наружно-дикой, суровой разладице, не как на початую от рождения мира и неконченую работу, а как на гармоническое целое, как на готовый уже парадный строй созданных им самим идеалов, с доконченными в его уме
чувствами и стремлениями,
огнем, жизнью и красками.
Она еще неодушевлена, в глазах нет жизни,
огня. Но вот он посадит в них две магические точки, проведет два каких-то резких штриха, и вдруг голова ожила, заговорила, она смотрит так открыто, в ней горят мысль,
чувство, красота…
Мужчины, одни, среди дел и забот, по лени, по грубости, часто бросая теплый
огонь, тихие симпатии семьи, бросаются в этот мир всегда готовых романов и драм, как в игорный дом, чтоб охмелеть в чаду притворных
чувств и дорого купленной неги. Других молодость и пыл влекут туда, в царство поддельной любви, со всей утонченной ее игрой, как гастронома влечет от домашнего простого обеда изысканный обед искусного повара.
Смотрите вы на все эти чудеса, миры и
огни, и, ослепленные, уничтоженные величием, но богатые и счастливые небывалыми грезами, стоите, как статуя, и шепчете задумчиво: «Нет, этого не сказали мне ни карты, ни англичане, ни американцы, ни мои учители; говорило, но бледно и смутно, только одно чуткое поэтическое
чувство; оно таинственно манило меня еще ребенком сюда и шептало...
Но в отношении к жизни русской интеллигенции, да и вообще русских людей есть как бы преобладание женственного, господства
чувства женственного сострадания, женственных «частных» оценок, женственного отвращения к истории, к жестокости и суровости всего исторического, к холоду и
огню восходящего ввысь духа.
Мальчики сидели вокруг их; тут же сидели и те две собаки, которым так было захотелось меня съесть. Они еще долго не могли примириться с моим присутствием и, сонливо щурясь и косясь на
огонь, изредка рычали с необыкновенным
чувством собственного достоинства; сперва рычали, а потом слегка визжали, как бы сожалея о невозможности исполнить свое желание. Всех мальчиков было пять: Федя, Павлуша, Ильюша, Костя и Ваня. (Из их разговоров я узнал их имена и намерен теперь же познакомить с ними читателя.)
Но что со мной: блаженство или смерть?
Какой восторг! Какая
чувств истома!
О, Мать-Весна, благодарю за радость
За сладкий дар любви! Какая нега
Томящая течет во мне! О, Лель,
В ушах твои чарующие песни,
В очах
огонь… и в сердце… и в крови
Во всей
огонь. Люблю и таю, таю
От сладких
чувств любви! Прощайте, все
Подруженьки, прощай, жених! О милый,
Последний взгляд Снегурочки тебе.
Но пламень
чувств моих не зажигает
Огня в груди у Леля.
Итак, скажи — с некоторого времени я решительно так полон, можно сказать, задавлен ощущениями и мыслями, что мне, кажется, мало того, кажется, — мне врезалась мысль, что мое призвание — быть поэтом, стихотворцем или музыкантом, alles eins, [все одно (нем.).] но я чувствую необходимость жить в этой мысли, ибо имею какое-то самоощущение, что я поэт; положим, я еще пишу дрянно, но этот
огонь в душе, эта полнота
чувств дает мне надежду, что я буду, и порядочно (извини за такое пошлое выражение), писать.
И когда я опять произнес «Отче наш», то молитвенное настроение затопило душу приливом какого-то особенного
чувства: передо мною как будто раскрылась трепетная жизнь этой огненной бесконечности, и вся она с бездонной синевой в бесчисленными
огнями, с какой-то сознательной лаской смотрела с высоты на глупого мальчика, стоявшего с поднятыми глазами в затененном углу двора и просившего себе крыльев… В живом выражении трепетно мерцающего свода мне чудилось безмолвное обещание, ободрение, ласка…
— Да-с, подобротнее-с! Чебоксарская подоплека не дерет глотки, а постоит за себя! Да-с, постоит-с! Мы, чебоксарцы, не анализируем своих
чувств, не взвешиваем своих побуждений по гранам и унциям! Мы просто идем в
огонь и в воду — и всё тут! И нас не отберут, как каких-нибудь эльзасцев-с! Нет-с, обожгутся-с!
— Но ведь это логически выходит из всех твоих заявлений! Подумай только: тебя спрашивают, имеет ли право француз любить свое отечество? а ты отвечаешь:"Нет, не имеет, потому что он приобрел привычку анализировать свои
чувства, развешивать их на унцы и граны; а вот чебоксарец — тот имеет, потому что он ничего не анализирует, а просто идет в
огонь и в воду!"Стало быть, по-твоему, для патриотизма нет лучшего помещения, как невежественный и полудикий чебоксарец, который и границ-то своего отечества не знает!
Раиса Павловна задумчиво смотрела на
огонь, испытывая закачивавшее
чувство дремы, уносившее ее в далекий мир воспоминаний...
Все ему нравилось в ней: и застенчивая грация просыпавшейся женщины, и несложившаяся окончательно фигура с прорывавшимися детскими движениями, и полный внутреннего
огня взгляд карих глаз, и душистая волна волос, и то свежее, полное
чувство, которое он испытывал в ее присутствии.
Она говорила, а гордое
чувство все росло в груди у нее и, создавая образ героя, требовало слов себе, стискивало горло. Ей необходимо было уравновесить чем-либо ярким и разумным то мрачное, что она видела в этот день и что давило ей голову бессмысленным ужасом, бесстыдной жестокостью. Бессознательно подчиняясь этому требованию здоровой души, она собирала все, что видела светлого и чистого, в один
огонь, ослеплявший ее своим чистым горением…
Каждый раз, когда книги исчезали из ее рук, перед нею вспыхивало желтым пятном, точно
огонь спички в темной комнате, лицо жандармского офицера, и она мысленно со злорадным
чувством говорила ему...
— В разговоре у ней вы не услышите пошлых общих мест. Каким светлым умом блестят ее суждения! что за
огонь в
чувствах! как глубоко понимает она жизнь! Вы своим взглядом отравляете ее, а Наденька мирит меня с нею.
Вася Шеин, рыдая, возвращает Вере обручальное кольцо. «Я не смею мешать твоему счастию, — говорит он, — но, умоляю, не делай сразу решительного шага. Подумай, поразмысли, проверь и себя и его. Дитя, ты не знаешь жизни и летишь, как мотылек на блестящий
огонь. А я — увы! — я знаю хладный и лицемерный свет. Знай, что телеграфисты увлекательны, но коварны. Для них доставляет неизъяснимое наслаждение обмануть своей гордой красотой и фальшивыми
чувствами неопытную жертву и жестоко насмеяться над ней».
Другое дело настоящий пожар: тут ужас и всё же как бы некоторое
чувство личной опасности, при известном веселящем впечатлении ночного
огня, производят в зрителе (разумеется, не в самом погоревшем обывателе) некоторое сотрясение мозга и как бы вызов к его собственным разрушительным инстинктам, которые, увы! таятся во всякой душе, даже в душе самого смиренного и семейного титулярного советника…
Но такою гордою и независимою она бывала только наедине. Страх не совсем еще выпарился
огнем ласк из ее сердца, и всякий раз при виде людей, при их приближении, она терялась и ждала побоев. И долго еще всякая ласка казалась ей неожиданностью, чудом, которого она не могла понять и на которое она не могла ответить. Она не умела ласкаться. Другие собаки умеют становиться на задние лапки, тереться у ног и даже улыбаться, и тем выражают свои
чувства, но она не умела.
Матвей чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого
чувства, как ночные бабочки около
огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.
И не Алексей Степаныч не устоял бы против этого пламенного взрыва ума,
чувства,
огня сердечного убежденья и чудного дара говорить!
Северные сумерки и рассветы с их шелковым небом, молочной мглой и трепетным полуосвещением, северные белые ночи, кровавые зори, когда в июне утро с вечером сходится, — все это было наше родное, от чего ноет и горит
огнем русская душа; бархатные синие южные ночи с золотыми звездами, безбрежная даль южной степи, захватывающий простор синего южного моря — тоже наше и тоже с оттенком какого-то глубоко неудовлетворенного
чувства.
Два голоса обнялись и поплыли над водой красивым, сочным, дрожащим от избытка силы звуком. Один жаловался на нестерпимую боль сердца и, упиваясь ядом жалобы своей, — рыдал скорбно, слезами заливая
огонь своих мучений. Другой — низкий и мужественный — могуче тек в воздухе, полный
чувства обиды. Ясно выговаривая слова, он изливался густою струей, и от каждого слова веяло местью.
Панкрат, и так боявшийся Персикова, как
огня, теперь испытывал по отношению к нему одно
чувство: мертвенный ужас.
Пока горели
огни в чужом дворце и приветливые знакомые лица кланялись, улыбались и негодовали, сановник испытывал
чувство приятной возбужденности — как будто ему уже дали или сейчас дадут большую и неожиданную награду.
Тогда все слилось в том смутном и не выразимом словами
чувстве, какое овладевает вступающим в первый раз в
огонь.
Сколько
огня, сколько
чувства и даже силы было в его сладком очаровательном голосе!
Мочалов, игравший Керим-Гирея, не один раз увлекал публику своим
огнем и верным
чувством.
Чтение или игра Николева была самая напыщенная, неестественная, певучая декламация, не совсем, однако, похожая на обыкновенное тогда чтение нараспев трагических стихов; что же касается до
огня, до пылу, то его было гораздо более во внешнем выражении, чем во внутреннем
чувстве.
Мочалов-сын и тогда уже показывал необыкновенный талант, бездну
огня и
чувства; дочь ничего не обещала, несмотря на прекрасные глаза, хотя и была впоследствии несколько лет любимицей Москвы и даже знаменитостью, особенно когда выучилась с голосу подражать некоторым блестящим местам в игре Семеновой, приезжавшей от времени до времени восхищать Москву.
Говорили, что у Верстовского нет полного голоса; но выражение,
огонь,
чувство заставляли меня и других не замечать этого недостатка.
Много говорили о театре, о сценических условиях, о той мере
огня и
чувства, которою владели славные актеры; но я видел, что, несмотря на ответы Мочалова: «да-с, точно так-с, совершенно справедливо-с» — слова мои отскакивали от него, как горох от стены.
У него был один прием, всегда блистательно удававшийся ему на московской сцене: в каком-нибудь патетическом месте своей роли бросался он на авансцену и с неподдельным
чувством, с
огнем, вылетавшим прямо из души, скорым полушепотом произносил он несколько стихов или несколько строк прозы — и обыкновенно увлекал публику.
В душе у него было много
чувства и
огня.
Несмотря на такие комические приемы, несмотря на мимику и жесты, доводимые до крайнего излишества, мне показалось тогда так много силы в стихах и
огня в выраженных
чувствах, что я на первый раз был увлечен и превозносил искренними похвалами игру и сочинение хозяина.
Вялая народность германцев не напоминала о себе до наполеоновской эпохи, — тут Германия воспрянула, одушевленная национальными
чувствами; всемирные песни Гёте худо согласовались с
огнем, горевшим в крови.
Одним словом, жизнь его уже коснулась тех лет, когда всё, дышащее порывом, сжимается в человеке, когда могущественный смычок слабее доходит до души и не обвивается пронзительными звуками около сердца, когда прикосновенье красоты уже не превращает девственных сил в
огонь и пламя, но все отгоревшие
чувства становятся доступнее к звуку золота, вслушиваются внимательней в его заманчивую музыку и мало-помалу нечувствительно позволяют ей совершенно усыпить себя.
Промозглая темнота давит меня, сгорает в ней душа моя, не освещая мне путей, и плавится, тает дорогая сердцу вера в справедливость, во всеведение божие. Но яркой звездою сверкает предо мной лицо отца Антония, и все мысли, все
чувства мои — около него, словно бабочки ночные вокруг
огня. С ним беседую, ему творю жалобы, его спрашиваю и вижу во тьме два луча ласковых глаз. Дорогоньки были мне эти три дня: вышел я из ямы — глаза слепнут, голова — как чужая, ноги дрожат. А братия смеётся...
Я думаю, что если бы смельчак в эту страшную ночь взял свечу или фонарь и, осенив, или даже не осенив себя крестным знамением, вошел на чердак, медленно раздвигая перед собой
огнем свечи ужас ночи и освещая балки, песок, боров, покрытый паутиной, и забытые столяровой женою пелеринки, — добрался до Ильича, и ежели бы, не поддавшись
чувству страха, поднял фонарь на высоту лица, то он увидел бы знакомое худощавое тело с ногами, стоящими на земле (веревка опустилась), безжизненно согнувшееся на-бок, с расстегнутым воротом рубахи, под которою не видно креста, и опущенную на грудь голову, и доброе лицо с открытыми, невидящими глазами, и кроткую, виноватую улыбку, и строгое спокойствие, и тишину на всем.
Меж тем, перед горой Шайтаном
Расположась военным станом,
Толпа черкесов удалых
Сидела вкруг
огней своих;
Они любили Измаила,
С ним вместе слава иль могила,
Им всё равно! лишь только б с ним!
Но не могла б судьба одним
И нежным
чувством меж собою
Сковать людей с умом простым
И с беспокойною душою:
Их всех обидел Росламбек!
(Таков повсюду человек...
Что касается до меня, не видавшего в Ярбе никого, кроме Плавильщикова, то я был поражен изумлением от начала до конца пиесы, восхищаясь и увлекаясь искусством, которое, властвуя неистощимым
огнем души артиста, умело вливать его в эти варварские стихи, в эту бессмысленную дребедень каких-то страстей и
чувств.